Гонимы вешними лучами, С окрестных гор уже снега Сбежали мутными ручьями На потопленные луга. Улыбкой ясною природа Сквозь сон встречает утро года; Синея блещут небеса. Еще прозрачные, леса Как будто пухом зеленеют. Пчела за данью полевой Летит из кельи восковой. Долины сохнут и пестреют; Стада шумят, и соловей Уж пел в безмолвии ночей. Как грустно мне твое явленье, Весна, весна! пора любви! Какое томное волненье В моей душе, в моей крови! С каким тяжелым умиленьем Я наслаждаюсь дуновеньем В лицо мне веющей весны На лоне сельской тишины! Или мне чуждо наслажденье, И все, что радует, живит, Все, что ликует и блестит Наводит скуку и томленье На душу мертвую давно И все ей кажется темно? Глава восьмая В те дни в таинственных долинах, Весной, при кликах лебединых, Близ вод, сиявших в тишине, Являться муза стала мне. Моя студенческая келья Вдруг озарилась: муза в ней Открыла пир младых затей, Воспела детские веселья, И славу нашей старины, И сердца трепетные сны.
И дале мы пошли — и страх обнял меня. Бесенок, под себя поджав свое копыто, Крутил ростовщика у адского огня. Горячий капал жир в копченое корыто, И лопал на огне печеный ростовщик. А я: «Поведай мне: в сей казни что сокрыто?» Виргилий мне: «Мой сын, сей казни смысл велик: Одно стяжание имев всегда в предмете, Шир должников своих сосал сей злой старик И их безжалостно крутил на вашем свете». Тут грешник жареный протяжно возопил: «О, если б я теперь тонул в холодной Лете! О, если б зимний дождь мне кожу остудил! Сто на сто я терплю: процент неимоверный!» Тут звучно лопнул он — я взоры потупил. Тогда услышал я (о диво!) запах скверный, Как будто тухлое разбилось яйцо, Иль карантинный страж курил жаровней серной. Я, нос себе зажав, отворотил лицо. Но мудрый вождь тащил меня все дале, дале — И, камень приподняв за медное кольцо, Сошли мы вниз — и я узрел себя в подвале. II Тогда я демонов увидел черный рой, Подобный издали ватаге муравьиной — И бесы тешились проклятою игрой: До свода адского касалася вершиной Гора стеклянная, как Арарат, остра — И разлегалася над темною равниной. И бесы, раскалив как жар чугун ядра, Пустили вниз его смердящими когтями; Ядро запрыгало — и гладкая гора, Звеня, растрескалась колючими звездами. Тогда других чертей нетерпеливый рой За жертвой кинулся с ужасными словами. Схватили под руки жену с ее сестрой, И заголили их, и вниз пихнули с криком — И обе, сидючи, пустились вниз стрелой… Порыв отчаянья я внял в их вопле диком; Стекло их резало, впивалось в тело им — А бесы прыгали в веселии великом. Я издали глядел — смущением томим.
Вечерня отошла давно, Но в кельях тихо и темно. Уже и сам игумен строгий Свои молитвы прекратил И кости ветхие склонил, Перекрестясь, на одр убогий. Кругом и сон и тишина, Но церкви дверь отворена; Трепещет . . . луч лампады, И тускло озаряет он И темну живопись икон, И позлащенные оклады. И раздается в тишине То тяжкий вздох, то шепот важный, И мрачно дремлет в вышине Старинный свод, глухой и влажный. Стоят за клиросом чернец И грешник — неподвижны оба — И шепот их, как глас из гроба, И грешник бледен, как мертвец. Монах Несчастный — полно, перестань, Ужасна исповедь злодея! Заплачена тобою дань Тому, кто, в злобе пламенея, Лукаво грешника блюдет И к вечной гибели ведет. Смирись! опомнись! время, время, Раскаянья . . . . покров Я разрешу тебя — грехов Сложи мучительное бремя. 1832 г.
Как покинула меня Парасковья, И как я с печали промотался, Вот далмат пришел ко мне лукавый: «Ступай, Дмитрий, в морской ты город, Там цехины, что у нас каменья. Там солдаты в шелковых кафтанах, И только что пыот да гуляют: Скоро там ты разбогатеешь И воротишься в шитом долимане С кинжалом на серебряной цепочке. И тогда-то играй себе на гуслях; Красавицы побегут к окошкам И подарками тебя закидают. Эй, послушайся! отправляйся морем; Воротись, когда разбогатеешь». Я послушался лукавого далмата, Вот живу в этой мраморной лодке, Но мне скучно, хлеб их мне, как камень, Я неволен, как на привязи собака. Надо мною женщины смеются, Когда слово я по-нашему молвлю; Наши здесь язык свой позабыли, Позабыли и наш родной обычай; Я завял, как пересаженный кустик. Как у нас, бывало, кого встречу, Слышу: «Здравствуй, Дмитрий Алексеич!» Здесь не слышу доброго привета, Не дождуся ласкового слова; Здесь я точно бедная мурашка, Занесенная в озеро бурей.
В стране, где Юлией венчанный И хитрым Августом изгнанный Овидий мрачны дни влачил; Где элегическую лиру Глухому своему кумиру Он малодушно посвятил; Далече северной столицы Забыл я вечный ваш туман, И вольный глас моей цевницы Тревожит сонных молдаван. Всё тот же я — как был и прежде, С поклоном не хожу к невежде, С Орловым [1] спорю, мало пью, Октавию [2] — в слепой надежде — Молебнов лести не пою. И дружбе легкие посланья Пишу без строгого страданья. Ты, коему судьба дала И смелый ум и дух высокий, И важным песням обрекла, Отраде жизни одинокой; О ты, который воскресил Ахилла призрак величавый, Гомера музу нам явил [3] И смелую певицу славы От звонких уз освободил, — Твой глас достиг уединенья, Где я сокрылся от гоненья Ханжи и гордого глупца, И вновь он оживил певца, Как сладкий голос вдохновенья. Избранник Феба! твой привет, Твои хвалы мне драгоценны; Для муз и дружбы жив поэт. Его враги ему презренны — Он музу битвой площадной Не унижает пред народом И поучительной лозой Зоила хлещет — мимоходом.
Певец! издревле меж собою Враждуют наши племена: То [наша] стонет сторона, То гибнет ваша под грозою. И вы, бывало, пировали Кремля [позор и] плен, И мы о камни падших стен Младенцев Праги избивали, Когда в кровавый прах топтали Красу Костюшкиных знамен. И тот не наш, кто с девой вашей Кольцом заветным сопряжен; Не выпьем мы заветной чашей Здоровье ваших красных жен; [И наша дева молодая, ] Привлекши сердце поляка, [Отвергнет, ] [гордостью пылая, ] Любовь народного врага. Но глас поэзии чудесной Сердца враждебные дружит Перед улыбкою небесной Земная ненависть [?] молчит, При сладких [?] звуках вдохновенья, При песнях [лир]… И восстают благословенья, На племена [?] [ни] сходит мир….
И дале мы пошли — и страх обнял меня.
Бесенок, под себя поджав свое копыто,
Крутил ростовщика у адского огня.
Горячий капал жир в копченое корыто,
И лопал на огне печеный ростовщик.
А я: «Поведай мне: в сей казни что сокрыто?»
Виргилий мне: «Мой сын, сей казни смысл велик:
Одно стяжание имев всегда в предмете,
Шир должников своих сосал сей злой старик
И их безжалостно крутил на вашем свете».
Тут грешник жареный протяжно возопил:
«О, если б я теперь тонул в холодной Лете!
О, если б зимний дождь мне кожу остудил!
Сто на сто я терплю: процент неимоверный!»
Тут звучно лопнул он — я взоры потупил.
Тогда услышал я (о диво!) запах скверный,
Как будто тухлое разбилось яйцо,
Иль карантинный страж курил жаровней серной.
Я, нос себе зажав, отворотил лицо.
Но мудрый вождь тащил меня все дале, дале —
И, камень приподняв за медное кольцо,
Сошли мы вниз — и я узрел себя в подвале.
II
Тогда я демонов увидел черный рой,
Подобный издали ватаге муравьиной —
И бесы тешились проклятою игрой:
До свода адского касалася вершиной
Гора стеклянная, как Арарат, остра —
И разлегалася над темною равниной.
И бесы, раскалив как жар чугун ядра,
Пустили вниз его смердящими когтями;
Ядро запрыгало — и гладкая гора,
Звеня, растрескалась колючими звездами.
Тогда других чертей нетерпеливый рой
За жертвой кинулся с ужасными словами.
Схватили под руки жену с ее сестрой,
И заголили их, и вниз пихнули с криком —
И обе, сидючи, пустились вниз стрелой…
Порыв отчаянья я внял в их вопле диком;
Стекло их резало, впивалось в тело им —
А бесы прыгали в веселии великом.
Я издали глядел — смущением томим.